Свободное движение и пластический танец в России

Сироткина Ирина Евгеньевна

Свободное движение и пластический танец в России

«Свободное движение и пластический танец в России. 2-е изд., испр. и доп»: Новое литературное обозрение; Москва; 2014

Аннотация

Эта книга – о культуре движения в России от Серебряного века до середины 1930-х годов, о свободном танце – традиции, заложенной Айседорой Дункан и оказавшей влияние не только на искусство танца в ХХ веке, но и на отношение к телу, одежде, движению. В первой части, «Воля к танцу», рассказывается о «дионисийской пляске» и «экстазе» как утопии Серебряного века, о танцевальных студиях 1910–1920-х годов, о научных исследованиях движения, «танцах машин» и биомеханике. Во второй части, «Выбор пути», на конкретном историческом материале исследуются вопросы об отношении движения к музыке, о танце как искусстве «абстрактном», о роли его в эмансипации и «раскрепощении тела» и, наконец, об эстетических и философских принципах свободного танца. Уникальность книги состоит в том, что в ней танец рассмотрен не только в искусствоведческом и культурологическом, но и в историко-научном контексте. Основываясь как на опубликованных, так и на архивных источниках, автор обнажает связь художественных и научных исканий эпохи, которая до сих пор не попадала в поле зрения исследователей.

Ирина Сироткина

Свободное движение и пластический танец в России

2-е изд., испр. и доп

© И. Сироткина, 2012

© Оформление. OOO «Новое литературное обозрение», 2012

и всем друзьям по пляске

Эта книга посвящается моей маме, Татьяне Ивановне Шадской, и всем друзьям по пляске. Мама дала мне жизнь, свет и музыку, а новое рождение – в пляске – я получила, когда в зрелом уже возрасте стала заниматься в студии музыкального движения и импровизации под руководством Аиды Айламазьян. Эта студия продолжает традиции и носит имя исторической студии «Гептахор», которую основала в Петербурге более века назад Стефанида Дмитриевна Руднева. Исторический «Гептахор» именовал себя «студией пляски», чтобы подчеркнуть, что речь идет о чем-то большем, чем танец – особом мироощущении. Позже я узнала и о других студиях и школах «свободного танца», «пластики», «художественного движения», особенно многочисленных в начале ХХ века. Мне посчастливилось встретить некоторых из тех, благодаря кому свободный танец, гонимый в советские годы, дошел до наших дней: Ольгу Кондратьевну Попову, Инессу Евдокимовну Кулагину, Валентину Николаевну Рязанову, Ию Леонидовну Маяк. Осмыслить новую для меня тему помогла работа семинара «Музыка и движение», организованного на факультете психологии МГУ им. М.В. Ломоносова Аидой Меликовной Айламазьян. На заседаниях семинарах обсуждалась, в частности, созданная «Гептахором» система «музыкального движения»; она послужила мне для уяснения тех принципов движения, которыми руководствовались в своей практике герои книги. Главный акцент в ней сделан на истории танца как составной части культуры; знание же, как писать историю культуры, приходило на протяжении многих лет работы в Институте истории естествознания и техники РАН. Наконец, для понимания междисциплинарных связей и философских аспектов танца мне много дали конференции «Свободный танец: история, философия, пути развития» (Москва, 2005) и «Свободный стих и свободный танец: движение воплощенного смысла» (Москва, 2010), организованные при моем участии. Работая над разными частями книги, я пользовалась советами и замечаниями Петра Вадимовича Андреева, Кирилла Олеговича Россиянова, Роджера Смита, Надежды Юрьевны Шуваловой – назвать здесь всех просто невозможно. Когда же был готов ее первый вариант, меня очень поддержала замечательный историк танца, Елизавета Яковлевна Суриц. А совершенствовать рукопись активно помогала редактор «Нового литературного обозрения» Инна Робертовна Скляревская. Всем им я приношу свою глубокую благодарность.

Часть I

Воля к танцу

Эта книга – о «свободном» или «пластическом» танце в России начала ХХ века, о его создателях, эстетических принципах, его судьбе в первые советские десятилетия.

О танце много писали как об одном из видов искусства – искусстве сценическом, части театра. Но танец больше, чем сцена, – это особая культура, целый жизненный мир. В феноменологии под «жизненным миром» понимают «универсум значений, всеохватывающий горизонт чувственных, волевых и теоретических актов»[1]. То, что танец представляет собой такой универсум, со своим набором практик и эстетик, своими ценностями и задачами, иногда почти мессианскими, стало ясно в начале ХХ столетия. Именно тогда появился новый танец, отличавший себя от балета и назвавшийся «свободным» или «пластическим»[2]. Амбиции его создателей не ограничивались сценой: эти люди чувствовали себя не просто танцовщиками и хореографами, а – визионерами, философами, культуртрегерами. Из «выставки хорошеньких ножек» и «послеобеденной помощи пищеварению»[3]они хотели превратить танец в высокое искусство, сделать «шагом Бога»[4]. В новом танце им виделся росток культуры будущего – культуры нового человечества. Наверное, поэтому в реформаторы танца попали в том числе изначально не театральные люди – такие, как швейцарский композитор и педагог Эмиль Жак-Далькроз или создатель антропософии Рудольф Штайнер. Далькроз основал свой Институт ритмики с «религиозным трепетом»; имея уже полтысячи учеников, он мечтал, что ритмика станет искусством универсальным и завоюет весь мир. Штайнер создавал свою «эвритмию» как молитву в танце, как часть антропософии – религии нового человека. С помощью танца Айседора Дункан хотела приблизить приход свободного и счастливого человечества; она обращалась не только к эстетическим чувствам своих современников, но и к их евгеническим помыслам, говорила о «красоте и здоровье женского тела», «возврате к первобытной силе и естественным движениям», о «развитии совершенных матерей и рождении здоровых детей». В танце, говоря языком Мишеля Фуко, она видела «новую человеческую технологию», которая поможет пересоздать личность. Ее программная статья «Танец будущего» (1903) – парафраза артистического манифеста Рихарда Вагнера – зажгла не меньше чистых сердец, чем ее знаменитый предшественник[5]. Танец Айседоры вкупе с ее философией привлекли меценатов, давших деньги на создание школ танца в Германии, России и Франции – школ, из которых должны были выйти первые представители нового, танцующего человечества.

В вагнерианской утопии о новом, артистическом человечестве танцу принадлежала ведущая роль, и даже ницшеанская «воля к власти» вполне могла трактоваться как «воля к танцу». Айседора представляла себя «полем боя, которое оспаривают Аполлон, Дионис, Христос, Ницше и Рихард Вагнер»[6]. С легкой руки Ницше, пляска стала для его читателей символом бунта против репрессивной культуры, пространством индивидуальной свободы, где возможны творчество и творение самого себя, где раскрывается – а может быть, впервые создается – человеческое я , личность. «Танцующий философ» признавался, что поверит «только в такого Бога, который умел бы танцевать», и считал потерянным «день, когда ни разу не плясали мы!»[7]Он имел в виду – комментировала Айседора – не пируэты и антраша, а «выражение жизненного экстаза в движении». Создавая свой танец – глубоко эмоциональный и личный, Дункан претендовала на то, чтобы переживать на сцене экстазы и упиваться собственной «волей к танцу». Этим же она привлекала зрителей, любовавшихся «восторгом радости у плясуньи» и считавших, что ее нужно видеть «хотя бы только из-за этой ее радости танцевать»[8]. Пляска-экстаз, пляска-импровизация стала самой характерной утопией Серебряного века. Человеку – писала одна из последовательниц Дункан – надо прежде всего пробудить свою «волю к импровизации». Плясовая импровизация – это «проявление и осуществление своего высшего духовного и физического я в движении, претворение плоти и крови в мысль и дух, и наоборот»[9]. В «импровизации побуждающей и вольной» человек, по словам танцовщика Николая Познякова, становится «самодеятельным и цельным»[10]. Современники Дункан видели в свободном танце средство вернуть некогда утраченную целостность, преодолеть разрыв между разумом и эмоциями, душой и телом.

В России Дункан произвела культурную сенсацию[11]. Грезившие о «дионисийстве» и «вольной пляске» символисты увидели в ней современную вакханку. Ее рисовали художники, воспевали поэты, у нее появилась масса подражателей и последователей, – одним из первых и самых верных почитателей стал К.С. Станиславский, не пропускавший ни одного ее концерта. Станиславскому пляска Айседоры казалась чем-то вроде «молитвы в театре», о которой мечтал он сам. В ней он нашел союзницу по реформированию театра – одну из тех «чистых артистических душ», которым предстоит возвести новые храмы искусства. Художественный театр предоставил танцовщице помещение для утренних спектаклей и завел «Дункан-класс»[12].

С легкой руки Дункан в России появились и стали множиться школы и студии «свободного» или «пластического» танца. Дочь владельца кондитерских Элла Бартельс (будущая танцовщица Элла Рабенек) увидела Дункан во время ее первого приезда в Москву. Под впечатлением концерта она надела тунику, сандалии и сама стала танцевать, и четыре года спустя уже преподавала «пластику» в Художественном театре[13]. Увидев Айседору, не могла успокоиться и юная Стефанида Руднева; придя домой и задрапировавшись в восточные ткани, она попыталась повторить эту казавшуюся столь же экзотической, сколь и привлекательной пляску[14]. Если раньше Стеня собиралась стать учительницей словесности, то после увиденного переменила решение и поступила на античное отделение Бестужевских курсов. Там ее профессором стал филолог-античник, переводчик Софокла и ницшеанец Фаддей Францевич Зелинский. В самый канун ХХ века он провозгласил в России новый ренессанс – третье возрождение античности[15]. Возрождение античности, которое должно начаться в славянских странах, – по словам исследователя, это замысел Серебряного века о себе самом[16]. Из учеников Зелинского образовалась группа, называвшая себя «Союз Третьего Возрождения», в которую в том числе вошли братья Н.М. и М.М. Бахтины и Л.В. Пумпянский[17]. Что же касается его учениц (Зелинский преподавал на высших женских курсах – Бестужевских и «Раевских»[18]), то им уготовлялась, в частности, роль, которую с успехом играла на мировой сцене Дункан, – возрождать античность через танец. Профессор приветствовал Айседору как «свою вдохновенную союзницу в деле воскрешения античности»[19]. Поддержал он – или вдохновил – и инициативу Стени Рудневой с подругами, когда те, по примеру Айседоры, стали «двигаться под музыку». Они собирались у кого-нибудь дома и занимались под аккомпанемент фортепиано, собственное пение или «внутреннюю музыку». Они стремились не повторить хореографию Дункан, а воссоздать вольный дух ее танца – или, на языке античника и ницшеанца Зелинского, – пляски . Девушек было семь, и профессор окрестил группу «Гептахор», от греческого, επτά – «семь» и χορός – «пляска»[20].

Для Маргариты Сабашниковой (ставшей позже женой поэта Максимилиана Волошина) выступление Дункан тоже было «одним из самых захватывающих впечатлений»[21]. А семилетний Саша Зякин (впоследствии танцовщик Александр Румнев) загорелся идеей танца даже не видев самой Дункан, а лишь услышав рассказы вернувшихся с концерта родителей. Тем не менее мальчик «разделся догола, завернулся в простыню и пытался перед зеркалом воспроизвести ее танец»[22]. Еще неожиданней была подобная реакция у взрослого мужчины – скромного чиновника Николая Барабанова. Попав на выступление Дункан, он был столь поражен, что решил сам овладеть ее «пластическим каноном». На досуге, запершись у себя в комнате, Барабанов упражнялся перед зеркалом, а потом и вовсе «сбрил свои щегольские усики, выбрал себе женский парик, заказал хитон в стиле Дункан»[23]. Кончил он тем, что под псевдонимом Икар с танцевальными пародиями выступал в кабаре «Кривое зеркало».

Российские последователи Дункан усвоили сполна и ее философию танца, и мессианский пафос. Стефанида Руднева, Людмила Алексеева и другие, как их тогда называли, «босоножки» или «пластички», занимались движением не столько для сцены, сколько – по выражению первой – для воспитания «особого мироощущения» или – по словам второй – с «оздоровляющими и евгеническими целями»[24]. Направление студии «Гептахор», названное ими «музыкальным движением», было адресовано как взрослым, так и детям, а «художественное движение» Алексеевой – всем женщинам.

На какое-то – пусть краткое – время движение стало экспериментальной площадкой не только в искусстве, но и в науке. В 1920-е годы в Российской академии художественных наук (РАХН) возник проект создания единой науки о движении – кинемалогии, куда кроме танца должны были войти такие разнообразные предметы исследования, как трудовые операции и способы передачи движения в кинематографе. Хотя этот замысел, как и проект Высших мастерских художественного движения, не был осуществлен, он вызвал к жизни несколько интереснейших начинаний. В частности, в РАХН образовалась Хореологическая лаборатория, которая устроила ряд выставок по «искусству движения». Исследователи утверждали, что движения актера в театре и рабочего на заводе подчиняются одним законам. Для отработки движения практичного и экспрессивного Всеволод Мейерхольд создал свою биомеханику, Николай Фореггер – «танцы машин» и «танцевально-физкультурный тренаж», Ипполит Соколов – «Тейлор-театр», Евгений Яворский – «физкульт-танец», а Мария Улицкая – «индустриальный танец». Но в эпоху румяных физкультурников свободный танец и все его разновидности, включая «музыкальное» и «художественное» движение, оказались не ко двору. После «великого перелома» ему лишь чудом удалось уцелеть. Дитя России Серебряного века, он лишь немногим его пережил. Но за годы своего существования студии пластики, курсы ритмики и школы выразительного движения успели принести свои плоды, а сам танец прошел путь от стилизованного под античность к конструктивистскому.

Ключевая фигура в истории танца ХХ века – конечно же Айседора Дункан; из ее «свободного танца» выросла не только российская «ритмопластика», но и немецкий экспрессивный танец, и американский танец-модерн. Она стоит у истоков, от которых берут начало многие направления современного танца. Ее танец оказал влияние и на реформу балета, и на преподавание сценического движения драматическим актерам. Основав в революционной России свою школу, Дункан приобрела здесь особую славу. В книге мы не раз будем говорить о ее открытиях, как и деятельности ее современников Эмиля Жака-Далькроза, Рудольфа Лабана и других – тех, кто создавал двигательную культуру нового человека.

Глава 1

Пляски серебряного века[25]

…в пляске все внутреннее во мне стремится выйти наружу, совпасть с внешностью, в пляске я наиболее оплотневаю в бытии, приобщаюсь бытию других; пляшет во мне моя наличность … моя софийность, другой пляшет во мне.

М.М. Бахтин [26]

Первоначально «Серебряным веком» назвали эпоху в истории русской литературы – между ее классическим, «Золотым» веком и превращением в советскую[27]. Однако вскоре мифологема Серебряного века перестала ограничиваться литературой, включив и другие искусства: живопись, скульптуру, архитектуру, музыку, театр. Долгое время в этот список забывали внести танец – а ведь без него история этого периода не может быть полной. Более того, свободный танец с уверенностью можно считать феноменом именно той эпохи, когда умами властвовали «философ-плясун» Ницше и «дионисиец» Вячеслав Иванов[28].

«Я хочу видеть мужчину и женщину… способными к пляске головой и ногами», – говорил ницшеанский Заратустра[29]. Человеку, разделенному на рацио и эмоции, на тело и дух, пляска должна была принести исцеление. В ней – верил Максимилиан Волошин – сливается «космическое и физиологическое, чувство и логика, разум и познание… Мир, раздробленный граненым зеркалом наших восприятий, получает свою вечную внечувственную цельность»[30]. Вслед за Вячеславом Ивановым, интеллектуалы Серебряного века мечтали о современных вакхантах, «слиянии в экстазе», трансцендирующем человечестве. Увидев в Айседоре Дункан ницшеанскую плясунью par excellence , они стали самой благодарной ее публикой. Для Александра Блока она была символом Вечной Женственности, Прекрасной Дамой: на стене его комнаты вместе с «Моной Лизой» и «Мадонной» Нестерова висела «большая голова Айседоры Дункан»[31]. Сергей Соловьев воспевал «Нимфу Айсидору» (sic! ) античным размером – алкеевой строфой[32]. Волошин представлял ее танцующей на плитах Акрополя – «одетой в короткую прозрачную тунику молодой амазонки, высоко перетянутую под самой грудью»[33]. Андрею Белому танцовщица казалась провозвестницей «будущей жизни – жизни счастливого человечества, предающегося тихим пляскам на зеленых лугах». Заглавие его книги «Луг зеленый» – цитата из «Так говорил Заратустра»[34].

В свободном танце, казалось, воплотилась мечта Серебряного века о веке Золотом – счастливой юности человечества, поре совместных плясок и любви. В отличие от прежнего, пафосного искусства, новое искусство хотело быть легким и играющим. Ницше сделал «легкие ноги» метафорой духа[35]. «Для современного художника, – писал Ортега-и-Гассет, – нечто собственно художественное начинается тогда, когда он замечает, что в воздухе больше не пахнет серьезностью и что вещи, утратив всякую степенность, легкомысленно пускаются в пляс. Этот всеобщий пируэт для него подлинный признак существования муз». Символом искусства снова стала «волшебная флейта Пана, которая заставляет козлят плясать на опушке леса»[36].

Родная античность

С легкой руки Зелинского ХХ век в России начался под знаком нового Ренессанса. Встреча с античной культурой, утверждал он, уже много раз содействовала «пробуждению личной совести и личного свободного творчества»[37]. Предтечей современного ему возрождения Зелинский считал Ницше, а первым «славянским возрожденцем» – Вячеслава Ивановича Иванова. В статье 1905 года Иванов подхватил мысль Зелинского о том, что становление культуры происходит всякий раз при обращении к эллинским истокам, что и составляет суть Возрождения, противопоставив эллинство неэллинству, культуру – цивилизации[38].

Одним из первых слово «культура» в значении «cultura animi» – «культивирование», «возделывание души» – применил Цицерон. Он писал об этом в тяжелый период жизни, потеряв жену и любимую дочь. Вкладывая в свой текст ностальгический смысл, он назвал «культурой» любовь к мысли и философствованию – то, что было у греков и чего он не находил у римлян. Таким образом, культура в изначальном смысле – нечто ушедшее, ностальгический, далекий идеал, который можно описывать и о котором можно мечтать, но невозможно реализовать, как нельзя вернуться в Золотой век Эллады. В таком понимании культура – это регулятивная идея, недостижимая цель, указывающая и освещающая нам путь[39].

«Культура танца» – так озаглавил свою статью о Дункан и ее российских последовательницах Волошин. Он первым у нас отозвался на выступления Айседоры, первым понял и поддержал ее миссию – утвердить танец как традицию, идущую из античности[40]. (Как известно, поселившись в Крыму – древней Киммерии, Волошин видел себя посредником между античностью и современностью.) Речь шла не о том, чтобы реконстуировать подлинные танцы древних греков, а о том, чтобы передать дух Эллады, о которой грезили как о своей духовной родине европейские интеллектуалы той эпохи. Дункан понимала, что это – единственный путь, на котором танец может из развлечения стать высоким искусством и частью Bildung’a (это популярное в то время немецкое понятие означало прочное и всестороннее образование, которое приобретается на протяжении всей жизни и без которого никто не может считать себя культурным). Айседора стремилась поставить пляску над балетом – который, к тому же, по ее мнению, находился не в лучшем состоянии. «Может ли кто подумать, что наш балет отражает в себе высший цвет современной культуры?» – риторически вопрошала она. Связав танец с античностью, она хотела вызвать серьезное к нему отношение, надеясь, что «будущий танец действительно станет высокорелигиозным искусством, каким он был у греков»[41].

Первые выступления Дункан в России, проходившие в самых престижных концертных залах, рекламировались как «утренники античного танца». Необычно дорогие билеты были обещанием дать публике нечто большее, чем просто увеселение. Родители дарили эти билеты своим детям-подросткам наряду с книгами или образовательными поездками в Европу. Большинство поклонников Дункан получило добротное образование в объеме классической гимназии, а дома зачитывалось древнегреческими мифами. Они восприняли ее танец как античную цитату: в ней видели вакханку, амазонку, нимфу, ожившую древнегреческую статую, называли «редким цветком Древней Эллады»[42]. Художник Матвей Добров, делавший с нее наброски, писал: «Она так танцует, как будто сбежала с греческой вазы»[43]. «В ее искусстве действительно воскресала Греция», считала Маргарита Сабашникова, а у Алисы Коонен ее «движения и позы невольно вызывали в памяти образы античных богинь»[44]. Ясно, что на такое восприятие Айседоры повлияло классическое образование ее зрителей. «Если бы я пришел в театр, не столько ознакомленный с античностью и бытом простых античных людей, я и половины выступления не понял бы»[45], – признавался Александр Пастернак, брат поэта. Это зрелище он прочитывал как иллюстрацию к античным мифам. В его глазах, «скульптуры оживали и продолжали свое, прерванное окаменением движение после двухтысячелетнего глубокого сна»[46]. Однако публика на концерте разделилась: «Вероятно, по собственному невежеству и непониманию самой идеи, почти половина зрителей в зале оказалась раздраженной, во гневе свистевшей, шумевшей, шокированной и шикающей»[47]. Лишенные классического образования люди просто ничего не понимали. Однажды Дункан выступала в США, в провинциальном Кливленде. Видевшему ее молодому поэту Харту Крейну показалось, что «волна жизни, пламенный вихрь пролетел над головами девятитысячной аудитории»[48]. Подавляющее большинство зрителей, однако, оставались безучастными, и по окончании концерта Айседора посоветовала им, вернувшись домой, почитать Уолта Уитмена – иными словами, усвоить литературные критерии для оценки ее танца. Образованная же молодежь в США приняла ее восторженно. Дочь американского дирижера Вальтера Дамроша ее выступление поразило до слез. «Видимо, я прилежно изучала мифологию, – вспоминала она, – ибо Айседора показалась мне Дафной, танцующей на античной полянке!»[49]После концертов она и другие юные жительницы Нью-Йорка спешили в магазин и накупали кисеи на костюмы. А ее российская сверстница, дочь философа Василия Розанова Надежда, в ее танце увидела «мир, который… считала невозвратно потерянным и о котором так страстно, безнадежно мечтала»: «И как же затрепетала душа моя!»[50]

Дункан далеко не первой обратилась к античным образцам. Ее соотечественница Лой Фуллер видела свой пластический идеал в античной скульптуре – в частности, статуэтках из Танагры. Небольшие по размеру изящные статуэтки изображали задрапированных женщин в грациозных позах. Наиболее известные из них Фуллер копировала в своих танцевальных композициях, где также большую роль играли драпировки. Она и сама стала сюжетом множества изображений – скульптурных, живописных и фотографических. Фуллер начинала свою карьеру как актриса, и ее танец был хорошо продуман с точки зрения зрелищных, театральных эффектов. Она драпировалась в тончайшие шелка, которые при движении развевались, удлиняла руки специально придуманными палками и использовала цветную подсветку собственного изобретения. В Париже у нее была целая лаборатория, где Фуллер экспериментировала с цветными подсветками и другими световыми эффектами. Идеи своих костюмов и сценического оформления она патентовала. Самым популярным ее танцем стал «Серпантин», со спиральными движениями вуали; создавала она и танцы бабочки, орхидеи, лилии, огня[51]. В 1901 году Фуллер набрала труппу молодых танцовщиц, в которую ангажировала и начинающую Дункан. Но во время турне по Австрии та, заключив несколько личных контрактов, покинула труппу. Айседора никогда не исполняла запатентованные танцы Фуллер, но с успехом использовала тему танагрских статуэток. В одном из танцев она соединила несколько скульптурных поз плавными переходами. Смена их, непрерывные, текучие движения танцовщицы, которая при этом почти не сходила с места, создавали подобный кинематографическому эффект ожившей статуи. Сравнение с танагрскими фигурками стало синонимом грациозности. Такой комплимент получила, например, жившая во Франции балерина и манекенщица Наталья Труханова[52].

Если Фуллер только дополняла свой репертуар античными цитатами, то Дункан позиционировала себя почти исключительно как танцовщицу, возрождавшую античность – вернее, ее дух. Костюмы и сценография Фуллер были выполнены в модном стиле ар-нуво, а движения повторяли излюбленные в модерне закругленные линии, подражая формам цветка, движению крыльев, колыханию пламени. Она любила иллюзионистскую сценографию и костюмы, скрывавшие тело. Напротив, культивируя грациозную простоту движений, Дункан почти отказалась от внешних эффектов. Для оформления сцены она выбрала нейтральный фон – завесы из серо-голубого сукна, а в качестве сценического костюма – скромную тунику. Благодаря выбору глубокой по содержанию музыки, контакт со зрителями стал более интимным. Поначалу она избегала танцевать в больших концертных залах, и когда театральный импресарио предложил ей ангажемент на профессиональной сцене, собиралась отказаться. Одна мысль появиться на Бродвее повергала ее в ужас. «Мое искусство, – заявляла она, – нельзя подвергать такому риску, как театральный спектакль»[53]. Айседора была права – ее танец требовал интимности и избранного круга.

Подобно ее зрителям-эстетам из европейских салонов, Дункан боготворила Вагнера и Ницше. Вагнер ждал эстетическую революцию как богиню, «приближающуюся на крыльях бурь»[54]. Статуя крылатой Нике стала любимым образом Айседоры. Познакомившись с Козимой Вагнер, дочерью Листа и женой Рихарда Вагнера, она танцевала в театре Байройта. Себя она позиционировала как первую ласточку «артистического человечества», о котором мечтал автор этой идеи. Благодаря этому, успех «современной вакханки» у европейских интеллектуалов был шумным. Говоря о современности, историк танца Курт Сакс называет только одно имя – Дункан, отмечая, что «новый стиль всегда создают не великие исполнители, а люди с идеями»[55]. Айседора ответила на ожидания интеллектуалов, мечтавших воплотить эстетическую утопию Вагнера и Ницше, центральное место в которой принадлежало пляске. Она умело утверждала свой танец в качестве высокого искусства, пользуясь весьма эффективными стратегиями. Связав танец с античностью, классической музыкой и философией, освятив его религиозным, молитвенным отношением, она возвысила его, подняла его статус. Кроме того, из легкого, не всегда приличного развлечения танец превратился в семейное зрелище, признак хорошего вкуса. В облагороженном виде он нашел дорогу туда, где раньше ему не было места – в салоны знати и артистические кружки[56].

Популярность Дункан была столь велика, что уже в 1910-х годах в Европе и Америке танцмейстеры предлагали своим клиентам занятия «естественным» («Natural dancing») или «эстетическим» танцем, имея в виду стиль Дункан[57]. Существовали школы, где «античный танец» изучали углубленно: в Лондоне «восстановлением древнегреческого танца» занимались в школе актрисы Руби Джиннер[58]. В Москве А.А. Бобринский открыл студию-школу, где также реконструировали древние обряды, – граф относился к этому настолько серьезно, что, когда однажды тяжело заболел, попросил одну из своих учениц, актрису Лидию Рындину, совершить у его одра античный погребальный обряд[59]. С началом Первой мировой войны Дункан, как и другие, стала меньше апеллировать к античности[60]. Но дело было сделано: интеллектуалы Серебряного века увидели в ней первую ласточку нового возрождения – того самого, которое, согласно пророчествам Зелинского и Иванова, должно было вот-вот начаться в России.

Глава 5 Танцы машин

13 декабря 1904 года (старого стиля) – дата, навсегда оставшаяся в истории танца в нашей стране: в этот день в петербургском Дворянском собрании состоялся первый концерт Дункан[460]. Но и 13 февраля 1923 года критик назвал «днем, который – хочет, не хочет, но не сможет отменить старушка хореография»[461]. В этот день в двух московских театрах прошли премьеры танцевальных спектаклей: «Свободный балет» Льва Лукина показал скрябинскую программу, а «Мастфор» – Мастерская Фореггера – «механические танцы». Два спектакля казались диаметрально противоположными: изысканные позы Лукина – и прямолинейные машинообразные движения актеров Фореггера. В этом соревновании, по мнению критика, «пластика» явно уступала «эксцентрике» – зрелищу остро комедийному, гротескному. Лукин «увяз в эстетических вывертах», «застрял в эротике». Напротив, Фореггер взял за образец физкультурников. По свистку на сцену выбегала и строилась в ряд тренированная молодежь в черных трусах и футболках. По следующему свистку они соединялись в сложную конструкцию, и «машина» начинала работать – согнутые в локтях руки двигались, тела равномерно раскачивались. В пантомиме «Поезд» создавалась полная иллюзия движения состава с паровозом – несмотря на крохотные размеры сцены в Доме печати на Арбате, где с трудом могла поместиться пара велосипедов. В другом номере восемь актеров изображали машину для укладки рельсов и подвешенный над полотном рельс.

Танцы машин заменили свободный танец, который с рождения питали идеалы природы, образы растения, света, волны. Дунканисты предпочитали «естественные» движения тела самого по себе, без орудий и приспособлений, или несложные атлетические и трудовые движения. Все это прекрасно вписывалось в эстетику модерна с его ведущей темой органики. Знаковая для этого стиля танцовщица Лой Фуллер, изображавшая на сцене «бабочку», «цветок» и «пламя», в статье-манифесте «Свет и танец» (1913) писала: танцу предшествует «гармония природы, шум водопада, штормовой гром, шорох сухих листьев или дождя, потрескивание ветвей»[462]. На рубеже веков символисты слагали гимны огню и океану; Бальмонт призывал: «будем как солнце». Но за какое-то десятилетие эстетический идеал изменился на противоположный, и в одноименной опере футуристы объявили о «победе над солнцем». Они отказались от изображения наготы в живописи (потому что нагое тело – это Природа) и воспевали «геометрическое и механическое великолепие» Машины. Маринетти эротизировал аэроплан и «беговой автомобиль с его кузовом, украшенным большими трубами, напоминающими змей, со взрывчатым дыханием». В «Футуристическом манифесте танца» Маринетти низлагал Дункан за «ребячески-женскую веселость» и «спазмы чувствительности»[463]. В самом начале века та сама писала о «танце будущего»; прошло немногим более десяти лет, и ее танец показался устаревшим. 1914 год стал водоразделом: «длинный девятнадцатый век» на самом деле завершился именно в этом, судьбоносном для Европы и всего мира году. «Танец будущего» Дункан и манифест футуристов принадлежали разным эпохам. Любовь к цветку и волне закончилась; на смену «задумчивой неподвижности, экстазу и сну» дунканистов пришли «агрессивное движение, гимнастический шаг, опасный прыжок, пощечина и затрещина»[464]. Чувственному «эк-стазу» – «выходу из себя», самозабвению – теперь противопоставляли цирковую «экс-центрику», тоже выход из обыденного, но совсем иной – атлетичный, дисциплинированный, технически безупречный. Участник петроградской студии ФЭКС («Фабрика эксцентризма»), будущий кинорежиссер Сергей Герасимов вспоминал: «Мы любили отважных, ловких и предприимчивых американцев, мы любили автомобили, асфальт, небоскреб»[465].

Какое-то время, однако, новая эстетика сосуществовала со старой. В своих «железобетонных поэмах» авиатор, поэт и футурист-«будетлянин» Василий Каменский все еще воспевал Солнце. Накануне революции он с «футуристом жизни, русским йогом» Владимиром Гольцшмидтом и «босоножкой-футуристкой» Еленой Бучинской совершили турне по России[466]. Каменский читал лекции о «солнечных радостях» внебрачной любви, йог демонстрировал асаны, а босоножка декламировала стихи, сопровождая их пластичными движениями рук. Свой жанр Бучинская – кстати, дочь писательницы Тэффи – назвала «словопластикой»[467]. Но война, революция и разруха усилили восхищение машиной и качнули чашу весов в сторону футуризма, конструктивизма и производственного искусства. «Стиль современной эпохи создают не Рембрандты, а инженеры, – писал в работе «От мольберта к машине» молодой Николай Тарабукин. – Фундамент производственного мастерства закладывается в гуще трудовой жизни, а не на Парнасе. Старый Пегас умер. Его заменил автомобиль Форда»[468]. Как мы помним, на выставке «искусства движения» в РАХН первый приз получила фотография «Автомобиль». В моду вошел бальный танец с тем же названием, состоящий из единственного движения – шаг вперед по кругу; согнутые в локтях руки изображали вертящееся колесо автомобиля. В популярнейшем фокстроте также видели «машинную механичность, однотипность и безличность исполнения»[469]. На этом фоне свободный танец уже выглядел анахронизмом. Теперь дунканистов критиковали за сентиментальность, называли «малокровной Элладой», а их «волнообразные движения» – «аморфными» и «слащавыми». Пролеткультовец Владимир Масс звал покончить с «одеколонно-конфетным эстетизмом»[470]. Новые хореографы – Фореггер и Валентин Парнах – дискредитировали пляску Дункан как «женский протест против… механической цивилизации»[471]. Их собственный танец заимствовал движения у города, фабрики и спорта. «Рабочий у станка, футболист в игре, – писал Фореггер, – уже таят в себе очертания танца»[472].

Музыкально-пластическое движение

Идея использования движения как средства формирования музыкальности детей принадлежит швейцарскому учёному, профессору Женевской консерватории по классу теории музыки, сольфеджио и гармонии, пианисту и композитору Э. Ж. Далькрозу. По его мнению, ритм теснейшим образом связан с моторной, мышечной реактивностью человека. Ввиду данной особенности в занятиях Далькроз стремился к тому, чтобы, прежде всего, создавать у своих воспитанников неопределённое желание выражать себя. Тем самым акцент ставился не столько на знания, сколько на ощущения, развитии эмоциональных способностей и творческого воображения.

В дальнейшем идеи Далькроза были развиты его последователями. Методологической основой деятельности педагогов-музыкантов является положения трудов физиолога И. М. Сеченова, невролога В. М. Бехтерева и психолога Б. М. Теплова. По мнению последнего, восприятие музыки «совершенно непосредственно сопровождается теми или другими двигательными реакциями, более или менее передающими временный ход музыкального движения. «. Об этом же свидетельствуют высказывания музыкантов-исполнителей. Л. Стоковский писал по этому поводу: «И взрослые, и дети, слушая музыку, нередко ощущают желание двигаться в её ритме. Они начинают делать движения руками, притоптывать ногами, покачивают головой. Это бессознательный танец. Часто малыши, слушая музыку, импровизируют своеобразный ритмический танец.»

Учитывая интуитивную потребность детей младшего школьного возраста в двигательной активности, целью использования музыкально-пластического движения на уроках музыки в школе следует полагать развитие творческих способностей детей в отображении музыки в действии, а так-же развитие музыкальности в целом и в чувстве ритма, в частности.

в начальной школе музыкально-пластические движения выполняются в играх, упражнениях, плясках, танцах и инсценировках. В этой связи Алиев предлагает использовать в работе следующий материал. (таблица)

Отсутствие в некоторых школах специального помещения объясняет причину, по которой движениям на уроке отводится незначительное место. Алиев рекомендует выполнять задания, сидя или стоя около парт, но не в коем случае не лишать ребёнка возможности самовыражения посредством движения.

Опят применения музыкальных игр, инсценировок, игр-драматизаций, накопленный в музыкальном воспитании, явился составной частью программы «Музыка» для 1 класса И. В. Кабалевского, В. О. Усачевой, Л. В. Школяр. Но, кроме традиционного понимания игры как заранее спланированного и распределённого по ролям действия, авторы наполняют игру тем смыслом, который она, по их мнению, имела и имеет в народном искусстве. Детям предлагается не просто исполнить песню, а сыграть её. Но в отличие от традиционного способа обучении детей танцевальным движениям им предлагается самим выбрать выразительные средства, необходимые для выполнения песни в движении. Обязательное условие при этом — активное исполнительское участие учителя наравне с детьми.

Кадобнова, Усачева, Школяр предлагают «иллюстрировать» движениями хороводы, заклички, загадки. Например, детям загадывается загадка: «Выше леса стоячего, ниже облака ходячего стоит безуглый дом, без дверей, без окон». Интуитивно дети выбирают первое движение: руки потянулись вверх (некоторые дети даже встают на носочки) — «выше леса стоячего». Так же без затруднений находят второе движение, опуская руки вниз — «ниже облака ходячего». На замечание учителя: «облако ходячее, а не стоячее, как лес» дети быстро реагируют, изображая руками волнообразные движения. «Безуглый дом2 в пластике детей — это нечто большое и круглое. Вместе с учителем дети подходят к разгадке — «гора». Указанный метод, по мнению Кадобной, Усачевоу и Школяр, позволяет моделировать ситуацию процесса творчества. При этом движения, предлагаемые учителем, должны соответствовать тому настроению, чувствам, которая передаёт музыка. «Эта способность педагога решает очень многое, ибо эти движения могут быть настолько понятными, настолько заразить учеников эмоциями, что буквально отпадает необходимость в продолжительной беседе о характере музыки». В качестве примера можно привести сюжетный этюд, в котором дети проходят ряд последовательных перевоплощений, требующих совершено разных по эмоциональному наполнению движений. Детям предлагается воображаемая ситуация: будто они заколдованы злой волшебницей (дети стоят неподвижно в причудливых позах), но появляется добрая Фея и жезлом одного за другим расколдовывает детей (дети начинают двигаться, сначала робко, потом всё смело и гордо). И вдруг снова наступает власть тьмы (дети изображают, как тело наливается тяжестью, постепенно лишающей воли к сопротивлению). Педагог во время исполнения сюжетного этюда ведёт детей короткими фразами, а музыка второй темы «Прелюдов» Ф. Листа сообщает нужные эмоциональные импульсы.

Программа «Музыка», разработанная коллективом авторов под научным руководством Кабалевского, также рекомендует использовать музыкально-пластические движения в музыкальном воспитании младших школьников. Детям предлагается в соответствии с характером музыки промаршировать на месте «Марш» Прокофьева, легким покачиванием вправо-влево выразить узбекского танца «Мавриги», плавным движением руки показать «Заход солнца» Грига и т. д. Составители программы подчеркивают, что фантазия учителя и ребят, разбуженная музыкой и устремлённая к тому, чтобы выразить её звучание в движении, не должна разрушать замысел конкретного урока, его целость. Напротив, важно, чтобы такое активное желание выразить своё восприятие музыки помогало бы учителю раскрыть тему урока, а учащимся — глубже понять, почувствовать музыку.

Действенным методическим приёмом составители программы полагают «свободное дирижирование». Кадобнова и Критская в одной из статей о взаимосвязи музыки и движения писали: «Нам вспоминается эпизод, который произошел на уроке Д. Б. Кабалевского 3 классе в 1976 году, дети слушали в записи увертюру к опере Глинки «Руслан и Людмила». Неожиданно для ребят учитель превратился в дирижера невидимого оркестра и продирижировал этой музыкой от начала до конца как бы «про себя». Лаконичный и образный жест учителя зримо воссоздал перед ребятами контраст властных, могучих аккордов и гаммообразных пассажей во вступлении, динамику переходов к стремительной, летящей первой теме и затем к полной глубокого нежного чувства раздольной теме виолончелей. Проникновение всех без исключения учащихся в интонационную выразительность музыкальной ткани благодаря слиянию музыкальной интонации с пластичной, несомненно, углубилось, и воздействие музыки стало более ёмким и многообразным». Далее в этой же статье авторы замечают, что, учитывая психологию младших школьников, и в частности, их склонность к подражанию, можно себе представить, как каждый ребёнок хотел стать таки дирижером. Особый язык жестов в «свободном дирижировании» довольно прост, но при этом очень выразителен: движении рук вверх и вниз как выражение пульсации, плавность либо скачкообразность движения с большой или меньшей амплитудой взмаха как выражение характера музыки, подчеркивание ритмических рисунков, акцентов, фразировки как выражение специфических особенностей конкретного музыкального произведения. В результате учитель видит, как его ученики чувствуют музыку в целом, и в какой мере и насколько внимательно наблюдает за развитием образа. При этом важно, чтобы не мешали друг другу и, проявляя в такой форме свое влечение музыкой, не нарушали «атмосферу концертного зала».

Музыкально-пластические деятельность представлена так же в программе «Музыка» (интегративном курсе младших школьников) О. С. Нечаевой. Так, к примеру, в одном из уроков в 1 классе (тема «Танец. Танцевальная интонация-образ») при помощи пластики дети совместно с учителем создают три танцевальные миниатюры, три оригинальных пластических этюда, в которых передают своё чувствования и видение танцевальной музыки различного характера — «Танца молодого бегемота» Д. Б. Кабалевского, «Вальса-шутки» Д. Д. Шостаковича и «Лебедя» (из сюиты «Карнавал животных») К. Сен-Санса. В другом уроке (1 класс, тема урока «Песня. Песенная интонация-образ) учителю рекомендуется предложить детям движением руки передать волнообразное движение мелодии в русской народной песне «Лучинушка», подчеркнув «обессиленное» падение интонации в конце фраз. В уроке «Как создаётся музыкальный образ» советуется инициировать самостоятельный поиск пластических движений учащимися для выражения повадок и характеров персонажей балета «Спящая красавица» Чайковского (фрагмент «Кто в сапогах и Белая кошечка»). При изучении темы «Выразительность музыкальной речи» пластичным движением руки, изображающей игру смычком на скрипке, детям предлагается изобразить усиление и ослабление звука в звучании «Вокализа» Рахманинова (в переложении для ансамбля скрипачей) и т. д.

Свободное движение и пластический танец в России

«Синтетический танец» Инны Чернецкой

Уроженка Риги Инна Самойловна Чернецкая (1894–1963) после окончания гимназии отправилась в Германию изучать естественные науки в университете. В Мюнхене она оказалась в эпицентре нового танца. Там выступали сестры Визенталь, Александр Сахаров и Клотильда ван Дерп, работали Рудольф Лабан и Мэри Вигман, открылась школа танца Дункан. Инна не осталась в стороне и, по примеру Сахарова, стала учиться живописи и танцу. Кроме Мюнхена она побывала в школе Дункан в Дармштадте, занималась ритмикой в Хеллерау, а вернувшись в Москву, приобщилась в школе М.М. Мордкина к классическому балету. Ее первое сольное выступление состоялось в театре Зимина в 1915 году [233] .

Называя свое направление «синтетическим», Чернецкая стремилась к слиянию танца с живописью, музыкой и драмой. Как и Сахаров, Инна сама делала и хореографию, и сценографию, и костюмы. Вскоре она открыла собственные классы для подготовки актеров «синтетического театра», где обучали пластике, акробатике и жесту [234] . Уже первые постановки – «Юный воин» на этюд Рахманинова, «Прелюдия» Шопена и «Danse macabre» Сен-Санса – имели серьезный успех. Не без основания исследователь танца Алексей Сидоров считал стиль Чернецкой близким к немецкому экспрессивному танцу. В отличие от лиричной Рабенек, она выбирала драматические и символистские сюжеты, поставив «Мефисто-вальс» Листа и «Сюиту из средних веков» к опере Вагнера «Риенци». Свою композицию «Пан» (на музыку К. Донаньи) она показала на юбилейном вечере Брюсова в Большом театре, а пригласил ее туда и помог заказать костюмы у ведущих театральных художников (Георгия Якулова и Бориса Эрдмана) Анатолий Луначарский. На том вечере танцевали Дункан и Гельцер, Таиров показал фрагменты из «Федры»; оказаться в такой компании – пишет Чернецкая – было почетно и страшно [235] . Осмелев, она сделала версию «Пана»: известна серия фотографий, сделанных в родной для Пана стихии, среди деревьев, с полуобнаженными танцовщиками в чувственных позах [236] .

В 1919 году студия Чернецкой была зарегистрирована как государственная, что помогло ей пятью годами позже, когда Московский отдел народного образования (МОНО) запретил частные студии и школы танца. В годы Гражданской войны Чернецкая вывезла студию в Кисловодск, а вернувшись, добилась, чтобы ее с учениками приняли в Государственный институт практической хореографии [237] . После закрытия института их приютил Луначарский в техникуме своего имени. Чернецкая сотрудничала с Хореологической лабораторией ГАХН, о которой речь впереди, а ее студия выступала в том числе в открытом в 1926 году московском мюзик-холле [238] .

Пока была такая возможность, Чернецкая старалась не терять связи с Европой. В 1925 году ей удалось выехать в Германию и вновь увидеть Мэри Вигман и Рудольфа Лабана. Вернувшись, она рассказала о «танце на Западе». «Новый танец, – считала она, – должен синтезировать внутреннюю углубленность и значительность немецкого танца с декоративностью французских форм» [239] . Там же она критиковала Дункан за слабую технику и плохое знание композиции, хотя совсем недавно восхищалась ее музыкальностью и режиссерской работой [240] . Вскоре, в духе времени, Чернецкая обратилась к производственной тематике, задумав «фабричный балет» на музыку композитора-авангардиста Александра Мосолова. Она ставила танцы в драматических театрах и преподавала сценическое движение и историю танца в Государственных экспериментальных театральных мастерских, Оперной студии Станиславского и Московской консерватории [241] . К несчастью, «великий перелом» сломил и эту замечательную танцовщицу. В своей брошюре, вышедшей в 1937 году, Чернецкая ссылается только на «великого ученого Дарвина» и пишет о пользе танца исключительно для физической подготовки [242] .

«ХаГэ» Людмилы Алексеевой

Людмила Николаевна Алексеева (1890–1964) родилась в Одессе, а выросла в подмосковном Зарайске. В 1907–1910 годах по инициативе другой уроженки Зарайска, скульптора Анны Голубкиной, там был устроен Народный театр. В его представлениях участвовали и сестры Алексеевы [243] . Голубкина посоветовала Людмиле поехать в Москву учиться у Эллы Рабенек, и в 1911 году девушка начала посещать ее классы. Вскоре она гастролировала по Европе с труппой Ellen Tels как одна из «прим» ансамбля и помощница самой Рабенек. Но уже в 1913 году Алексеева ушла из труппы – как она объясняла, потому, что «морально устала от всего стиля нашей заграничной жизни». Рабенек сделала Алексееву своей наперсницей и требовала, чтобы та сопровождала ее «во всех кутежах и сочувствовала ей в ее любовных надрывах». Вместо музеев, пишет Алексеева, «я бывала в ресторанах, а вместо чтения того, что меня интересовало, танцевала в ночных кабаре тогдашние “западные танцы” – “ту-степ” и “урс”».

Оставшись одна, она оказалась «выброшена в самостоятельную жизнь на станции “Москва, 1913” с весьма скудным багажом специальной подготовки». Алексеевой пришлось самой задуматься о том, чем может быть «другой, не балетный танец», в чем его особая техника и как эту технику тренировать. Методы Рабенек ей казались недостаточными. Надо было создать такой тренаж, который не копировал бы балетный экзерсис, а развивал качества, нужные танцовщику пластического танца. Алексеевой хотелось – ни много ни мало – соединить в танце технику и драму, «мастерство Анны Павловой» и «глубину Комиссаржевской» [244] . Она занималась ритмикой у Нины Александровой, ходила на драматические курсы, пробовала свои силы в кино. Тогда же она начала преподавать пластику в «Доме песни» М.А. Олениной-д’Альгейм, а в начале 1914 года открыла свою студию. Одна из первых учениц Алексеевой вспоминала:

Она была совсем молодая тогда, высокая, тонкая, немножко мужские у нее были ухватки. Очень остроумная, смешливая. Что-то в ней было такое резкое, грубоватое, от «своего парня». У нее был неповторимый голос, низкий, гипнотизирующий. В ее танцах – ничего от балета. Это, в сущности, и не были танцы в обычном понимании слова. Она скорее учила искусству красиво двигаться. Каждое упражнение – как короткий пластический этюд [245] .

В 1914–1915 годах появились ее первые постановки: «Вакханки» на музыку Сен-Санса, «Бабочка» на музыку Грига – подражание Анне Павловой, «Гибнущие птицы», вдохновленные скульптурой Голубкиной, на музыку «Революционного этюда» Шопена. Революционной весной, в апреле 1917 года, студия выступила на хореографической олимпиаде, устроенной Э.И. Элировым, руководителем одной из балетных школ [246] . В 1918 году Алексеева зарегистрировала «Студию гармонической гимнастики» при ТЕО Наркомпроса. На годовщину революции студия показала пластическую трилогию «Мрак. Порыв. Марсельеза» – на музыку Шумана, Листа и мужа Алексеевой, композитора Г.М. Шнеерсона. Основную массу составляли мужчины, а сама она солировала; на одном из спектаклей присутствовал Ленин [247] .

В 1919 году Алексеева уехала из Москвы, а вернувшись осенью 1921 года, возродила студию. Занятия «Мастерской “Искусство движения”» проходили в Центральной студии Пролеткульта, размещавшейся в бывшем особняке Арсения Морозова на Воздвиженке (впоследствии – Дом дружбы с народами зарубежных стран). В те годы найти теплое помещение, где можно танцевать, было большой удачей. Кроме Алексеевой в особняке на Воздвиженке ставил спектакли Сергей Эйзенштейн и занималась еще одна пластическая студия («Тонплассо», о которой речь впереди). Вместе им стало тесно; Алексеева ушла, говоря, что ее «выгнали новаторы» [248] . В мае 1923 года ее «мастерская», подведомственная МОНО, но не получавшая никакого финансирования, закрылась.

Однако Алексеева и не собиралась ограничивать пластический танец сценой. Мечтой ее стало украсить им жизнь каждого человека – по крайней мере, каждой женщины. Ее героем был Меркурий, «преобразовавший дикие нравы людей музыкой и… изящной гимнастикой» [249] . Под пролеткультовским лозунгом «искусство – в массы» Алексеева работала над созданием «гармонической» гимнастики, «органически соединяющей физические упражнения с искусством и музыкой… воздействующей не только на тело, но и на душу» [250] . Позже она назвала ее «художественной гимнастикой» (сокращенно – ХаГэ), употребив термин, который использовали и другие пластички и который вскоре стал обозначать то, что и обозначает сейчас – особый вид женского спорта. «Алексеева работает не столько во имя хореографии, сколько во имя оформления нового быта, – писал Владимир Масс. – Она не режиссер, а педагог. Вместо излома и эротического вывиха балетных эксцентриков – бодрая и четкая компоновка пластических форм, вместо неорганизованной эмоциональности – уверенная и сознательная работа над телом» [251] . ХаГэ была адресована женщинам всех возрастов: с середины 1920-х годов в студии работали детская, юношеская и женская группы [252] . Благодаря поддержке М.Ф. Андреевой – первого директора Дома ученых, приютившей Алексееву, – студия получила шанс выжить. «Кажется, вся Москва знала домученовский кружок художественной гимнастики, создателем которого была талантливейшая Л.Н. Алексеева. Занимались там стар и млад» [253] . У Алексеевой занимались поколениями: Н.Н. Щеглова-Антокольская ходила к ней сначала сама, позже привела свою дочь, а потом и внучку [254] .

В 1920-е годы Алексеева преподавала в Театральном техникуме, занималась лечебной гимнастикой с детьми в туберкулезном санатории в Крыму, вела классы сценического движения в Белорусской драматической студии. «На занятиях, – вспоминала актриса студии С.М. Станюта, – перепробовали все: от пластики свободных движений в стиле Айседоры Дункан до труднейших акробатических этюдов. Нас учили рисовать своим телом» [255] . Незадолго до Великой Отечественной войны Алексееву пригласили в Концертный ансамбль Оперы И.С. Козловского для постановки пластических сцен в «Орфее и Эвридике» Глюка. Орфея собирался петь сам Козловский. Хотя спектакль реализован не был, хореография Алексеевой не пропала. Во время войны сцены из «Орфея» показывали в госпиталях (гонораром часто служила буханка хлеба) [256] . Все это время Алексеева не переставала отстаивать преимущества своей «ХаГэ» перед обычной силовой и снарядной гимнастикой, которую считала механистической. Избежать механичности ей самой помогала музыка – упражнения «ХаГэ» были, по сути, этюдами пластического танца. Именно поэтому в конце 1930-х годов критики от физкультуры нашли в ее работе «много такого, что идет от старого, давно отброшенного нашей советской действительностью мироощущения» [257] . Надеясь все же, что ее «ХаГэ» дадут широкую дорогу, она писала П.М. Керженцеву, в Высший совет физкультуры, в журнал «Гимнастика», но всюду упиралась в бюрократическую стену [258] . Массовым видом художественно-физического воспитания «ХаГэ» так и не стала, хотя и не была совершенно забыта и преподается сейчас в ряде московских студий.

См. о ней: Суриц Е.Я. Московские студии пластического танца. С. 398–399; Surits E. Studios of plastic dance. Р. 147–152.